Долина смерти (Искатели детрюита) - Страница 28


К оглавлению

28

Но прежде нужно было подумать об отдельной, совершенно отдельной квартирке, или — если уж на то пошло — о целом домике, подобном церковному в три окошечка. Финансов дьяконских хватило бы на целый десяток таких домиков, так что о кризисе в финансовом вопросе не могло быть и речи.

Он без труда, так как лечебный сезон не начинался, нашел себе дачу в три комнаты, с полной обстановкой и «без лихорадки» — последнее во влажном сухумском климате особенно ценилось. Дача стояла на невысокой горе, на восточном краю города, в компании десятка подобных себе. Дьякон снял ее на год, заплатив за все двадцать червонцев.

Освободившись рано от деловых хлопот, он до вечера, как шальной, бродил по городу и его окрестностям, пораженный буйной и пышной растительностью природы.

Зеленая жизнь здесь била ключом. В ближайших и далеких окрестностях Сухума, вплоть до убеленных вечными снегами горных вершин, не было ни одного не покрытого растительностью, не зеленого клочка земли, за исключением торной дороги, каменистого русла реки или голого обрыва скалы, только местами, как бы для контраста, поросшей кудрявыми дерновинками мелких папоротников или красочными пятнами гвоздики и колокольчиков. Лишь морской берег — и то до расстояния каких-нибудь 5–6 сажен — был лишен растительности, но ропщущее море, разноцветные гальки и ракушки сами по себе доставляли московскому — безвыездно — жителю невыразимое удовольствие.

— Осанна ликуй, как хорошо! — восклицал он беспрестанно, останавливаясь то перед зеленой коммуной приземистых широколиственных павлоний, то перед благоухающей группкой мимозных акаций и катальп, среди которых над волнистым абрисом раскидистых вершин высились дерзкие пирамидальные тополя и гордость Сухума — мощные эвкалипты; то на приморской аллее из шумных пиний, розовых акаций и узорчато-изрезанных туй; то просто перед каким-нибудь причудливым камешком, выточенным морским прибоем, или перед зеленой лужайкой со скромными цветками космополита-одуванчика. Даже развалины древней крепости, уже за чертой города, даже старинная турецкая мечеть вызывали у него слезу умиления.

Лишь с заходом солнца он вернулся на свою дачу — блаженно расслабленный и душой и телом, и сейчас же потребовал самовар у престарелой грузинки Тамары, переданной ему в услужение вместе со всей дачей.

За чаем, обставленным далеко не по-московски — самовар ныл, а не плевался — дьякон начал обдумывать послание к далекой своей супруге.

«Любезная женушка Настенька! Находясь в преблагословенном граде, имярек, и пребывая в чувствах, которые, после бесчисленных бед и тяжелых лишений, претерпенных рабом божиим Василием (сиречь мною) и ублаженных (это, значит, в чувствах ублаженных) здешним плодородным зело и добротным климатом, я, который решил жизнь старую греховную, полную творимых скверн, оставить…»

На этом месте дьякон задумался: а как он перешлет свое послание?.. Почтой — нельзя, опасно… с человеком?..

— Где его искать, ну-ка?..

Кончив чаепитие, а на это ушло добрых полтора часа, он так и не нашел выхода из тупика. А посему и само послание к написанию не торопилось.

Может быть, тому виною была усталость от дневного непрерывного восторгания чудной сухумской природой; может быть, чай, уничтоженный в количестве десяти стаканов; может быть, природная дьяконская туповатость, — только он скоро совсем перестал думать о каких бы то ни было выходах и о Настасьях. Развалившись в мягком кресле и щуря осовевшие глаза на интимно подмигивающую керосиновую лампу, он плавал в полудремотных грезах, похожих на кошачьи по своей невыявленности.

За окном — лунная ночь, полная крикливой жизни. В домике — жизнь, лениво замирающая. За окном — мелодичное пение зеленых древесных лягушек, перед сном импровизирующих любовный концерт; стрекочущие хоры кузнечиков, резкая, крикливая музыка неугомонных цикад и отдаленный лай вечно голодных шакалов. В домике — похрапывание престарелой грузинки Тамары, удивленный подсвист ей невидимого сверчка и блаженная осоловелость дьякона.

Но как все непрочно на этом свете — даже в жалких остатках капиталистической культуры, даже при зареве мирового социализма…

У дьякона из кошачьих грез выделилась ленивая мысль: «надо спать» и вторая: «утро вечера мудренее». Дьякон с минуты на минуту собирался оставить мягкое кресло, всосавшее в себя его тело; дьякон, наконец, даже привстал, потом совсем встал и подошел к открытому окну, чтобы кинуть прощальный взгляд на ночную природу… Его поразили низко мелькающие в воздухе яркие звездочки — поразили, потому что он не знал, что это фонарики летающих жучков «лямпирис ноктилука», а грузные зигзаги в лунном свете гигантских ночных бабочек — «мертвой головы» и «олеандровых павлинов» — даже заставили перекреститься.

— Чудные дела твои, господи! — через несколько минут прошептал он, сообразив, что это не дьявольское наваждение, а живые существа, не причиняющие вреда, прошептал почти с благоговением.

Наконец, он оторвался от созерцания красот ночной природы и обернулся к двери… обернулся к двери, и крик ужаса вылетел из его судорогой сдавленной глотки. На пороге в белом саване стоял труп выброшенного из аэроплана англичанина и зеленой рукой безмолвно грозился.

— Аминь, аминь, рассыпься! — прохрипел дьякон, дрожа от кончика носа до кончика большого пальца ноги.

Церковное заклинание не подействовало благоприятно, — скорей наоборот: труп сделал два шага вперед и о чем-то зашелестел смрадными губами.

28